Поля, отмеченные звездочкой (*), обязательны к заполнению
Notice: Undefined property: Review::$form in /home/www/memory/modules/review/tpl/review.tpl on line 301

Васильев Валентин Леонидович

«Педиатр считала, что я умру за две недели»

В блокаду стойкими становились те женщины, которые смысл жизни находили в заботе о семье. Постоянное, каждодневное преодоление препятствий выковывало специфические черты характера, позволяло достичь высочайшего уровня стойкости и мужества.

В условиях блокады стойкими, как я полагаю, становились, прежде всего, те женщины, которые смысл своей жизни находили главным образом в заботе о семье, что в условиях невысокого уровня довоенной жизни не могло не быть сопряжено с преодолением бытовых трудностей. Постоянное, каждодневное преодоление препятствий как бы выковывало специфические черты характера женщины, что и являлось необходимыми предпосылками для проявления женщиной в условиях блокады высочайшего уровня стойкости и мужества.

Для мамы, как и для многих других питерцев-ленинградцев, имело значение также и то обстоятельство, что еще в детстве (в 1917-19 годах) она оказалась в условиях жизни, напоминающих блокадные. Вот тогда-то она узнала впервые, что представляет собой осьмушка – суточная нормовыдача хлеба на душу населения. Однако в те годы имелись альтернативные пути облегчения условий жизни, а в 1941-42 годах – никаких альтернатив. Первая (и основная) появилась лишь с 22 января 1942года – когда началась массовая эвакуация горожан по ледовой «Дороге жизни».

В блокаде для выживания многое имело значение, в том числе и местожительство. Казалось бы, какое значение в блокаде может иметь месторасположение дома, в котором мы проживали, то есть его географическое положение, а также архитектура, специфика постройки? А оказалось, имеет. И этот фактор оказал непосредственное влияние на выживаемость его жильцов в экстремальных условиях.

Мы проживали в весьма известном (по архитектурным признакам) доме эмира Бухарского, расположенном на Кировском проспекте: дом 44-б, кв.13,4 этаж. Дом по критериям мирного времени находился в одном из самых фешенебельных и озелененных (ныне сказали бы: экологически чистых) районов города, где до 17 года проживали аристократы, а после 17-го гнездился в большинстве пролетариат. Ну, если быть точным, то сравнительно недалеко от дома, за мостиком через Карповку, действовала небольшая фабрика, «обладающая» высокой фабричной трубой, которая частенько портила воздух, о чем народу поведал к/ф «Простая история». Но в блокаду критерии оптимального месторасположения жилища для горожан стали совсем иные.

Наш дом оказался в одном из наиболее благоприятных в военное время районов города. Это во многом следовало из того, что район (как и некоторые другие, например, Лесной) географически был расположен так, что от артиллерийских позиций противника (расположенных в районе Дудергофф - Красное Село) он был удален на предельное расстояние для стрельбы. А в подобных условиях прицельная точность стрельбы низкая. Поэтому, учитывая это, а также отсутствие в нашем районе каких-либо объектов военного назначения, частота и интенсивность артобстрелов, а также бомбежек была сравнительно невысокая. Но все же и наш район получал порой свою «порцию», например, 17 октября на его территорию была сброшена «полоса» зажигательных бомб. Немало нам повезло и с архитектурной конфигурацией дома, построенного в восточном стиле. В таком доме обязательно имеется «внутренний колодец» и окна всех соответствующих квартир выходят в него. Высота этого колодца (шестиэтажного дома с высокими потолками в квартирах 4,1 метров) около 30 метров, а площадь сечения немного более, чем на один порядок была больше площади нашей комнаты. Поэтому, например, для того, чтобы выбить все стекла из окон комнат, выходящих в колодец, необходимо было снаряд или бомбу забросить в площадь колодца, вероятность чего была чрезвычайно мала (что и подтвердила блокадная практика). Вместе с тем уже в сентябрьских бомбежках 41 года в городе было выбито множество оконных стекол. Понятно, что в условиях блокады в городе не нашлось «лишних» оконных стекол, а позднее и фанеры и досок, чтоб закрыть оконные проемы. Поэтому температура в комнатах многих домов практически мало отличалась от уличных. И это зимой, при температуре порой ниже 30 градусов мороза.

Судьба оказалась к нам благосклонной и в том, что наружные стены дома имели двойную кладку. Поэтому, а также из-за отсутствия ветровой нагрузки на окна, выходящие в колодец, в нашей 30-метровой комнате даже в лютый мороз температура была близка к нулю. Я об этом ныне часто вспоминаю, когда живя во вполне современном кирпичном доме, архитектура которого ориентирована на проявление своих преимуществ в Северных районах страны, задерживают с «открытием» отопительного сезона или же рано его прекращают. В подобных обстоятельствах, порой, создается впечатление, что наш современный дом как бы не имеет внешних стен. И еще, в нашем ленинградском доме, даже когда перестал работать городской водопровод, вода продолжала истекать тонкими струйками из кранов в помещениях на нижнем этаже.

О маминой дачной корзине.

Начало этого эпизода можно отнести к марту 41-го года. Но в начале напомню о летних мучениях дачников, о которых еще давным-давно рассказал нам А.П.Чехов. Это они чуть ли не каждодневно, пробиваясь сквозь городскую толчею и изнывая от духоты в железнодорожных вагонах, привозят из города на дачу все, чего не хватило их родным и близким, отдыхающим на лоне благодатной природы. Для того, чтобы избежать подобной участи, которая могла бы выпасть на долю мужа (моего отца), мать начинала уже с весны запасаться продуктами на дачно-летний период. Продукты закупались постепенно, дабы резко не обременять семейный бюджет. Ко времени отъезда на дачу корзина оказывалась заполненной всевозможными крупами (каша - пища наша), мукой, сахаром, мясными консервами, растительным маслом, пачками чая. Эти познания о содержании дачной корзины (ДК) я приобрел позднее, в июле-августе 41-го, когда уже непосредственно знакомился с продуктами. ДК весила, по-видимому, что-то около 20-25 килограммов. Вот эта-то корзиночка и оказалась к середине июня 41-го на станции Лисий Нос (где родители сняли дачу). А тут – война! Уже через несколько дней после ее объявления, ДК вновь заняла свое обжитое место на Кировском.

Почему же ДК приобрела для нас такое исключительно важное значение? Быстрый уход отца на фронт (уже 7 июля) привел к тому, что с июля и почти до октября эта корзина оказалась в эпицентре нашего съестного внимания. Иначе быть и не могло. Первую зарплату можно было получить, только проработав месяц на заводе, после оформления документов и зачисления на производство. Компенсационную выплату за «кормильца»-добровольца оформить отец не успел. И последнее: в квартире не осталось жильцов-«кредиторов». Одни ушли на фронт: Гаврилова Тамара, ее муж, Нина …. Некоторых призвали на оборонительные работы, кое-кто эвакуировался (Беляев), в одну из пустующих комнат вселили многодетную (шесть детей) семью беженцев. Но кушать надо! Вот тут и сыграла «свою роль» эта корзиночка. Ее «сухопродукты» в умелых руках мамы, после того как они приправлялись зеленью, специями и чуть-чуть (за копейки) овощами, превращались во вкусную и питательную еду. Значение ДК состояло не только в том, что мы «прорвались» из более чем двухмесячного крутого безденежья. Главное было в том, что с ее помощью удалось предотвратить возможность преждевременного истощения организма еще до вступления в свои права смертельного голода. Все когда-то оканчивается, и наконец, опустела и корзина. Вот тогда-то, крутящиеся шестеренки бюрократического аппарата ­­- бухгалтерия Завода - выдала в руки мамы что-то около десяти тысяч рублей. Но наступил октябрь: давно уже была введена карточная система на продукты, и на рынках продукты практически уже не продавали. Случайно удалось купить, отдав все деньги, десять плиток шоколада. И это было удачей, позволившей продержаться до ноября месяца. А в ноябре смертность от голода становится массовой, ударили сильные, в 20-25 градусов, морозы, город погрузился во мрак. Первыми стали умирать мальчики 14-15 лет. Я, во многом благодаря ДК, не попал в этот «первый поток» и добрался до третьей декады января 42-го года. А здесь выяснилось, что дистрофия серьезно взялась и за меня. И если не изменить режим, долго мне не протянуть. Но уже появилась реальная жизненная альтернатива: началась эвакуация из города «доходяг».

Можно обоснованно утверждать: не будь этой маминой корзиночки, мне не удалось бы дотянуть до 6 февраля, а это отразилось бы и на маме.

У буржуйки втроем

«Бабье лето» в сентябре как бы явилось продолжением жаркого лета 41-го. Листки календаря срывались один за другим. Мне, как и большинству населения, и в голову не приходило: на носу зима в блокированном городе, то есть наступают холода, а топлива в городе нет. Что делать? Наступил октябрь. Первые его дни также были теплыми. Я с товарищем беззаботно бегал в свободные от бомбежек часы по городу, рассматривая следы разрушений и пожаров. К тому же, наконец-то, мама получила свою первую получку и все, что положено в связи с уходом отца на фронт. Как–то полегчало. Но еще не проникла до каждого простая истина: топливо и энергия находились за пределами кольца окружения. Кто же и чем будет отапливать дома в холода? Не знаю, что об этом думала мама, но известно, что она предприняла целенаправленные меры, позволившие в дальнейшем все же ослабить влияние холода – второго по значимости врага для блокадников после голода. Возможно, голодные и холодные 17-19 годы в Петрограде запрограммировали характер ее действий в 41-42 годах, что и проявилось в начале октября.

От холода нас могла бы спасти маленькая жестяная печурка, называемая «буржуйкой». Об этом я где-то читал, но не сумел «преломить» прочитанное применительно к нашим условиям. Но это знала мама, и она поняла нереальность подобного проекта для нашей комнаты, общие, трехмерные размеры которой были порядка 130 кубометров. Обогреть с помощью печурки такую комнату было бы занятием малоперспективным. И мама приняла единственно правильное решение и обратилась с предложением к нашей соседке по квартире. Та была врачом – педиатром, профессором в возрасте за 60 лет, вежливой, корректной и строгой женщиной, как и мы, из «старых» жильцов этой квартиры. Предлагалось создать что-то вроде коммуны из трех человек с целью более успешного и совместного преодоления ожидаемых трудностей, для чего предполагалось установить в ее 11-метровой комнате эту самую «буржуйку». В таком случае можно было надеяться, что в комнатенке мы втроем не замерзнем (что и подтвердила затем практика жизни). К маме все в квартире (кроме одной) относились уважительно и с доверием. Поэтому «взаимно договаривающиеся стороны» быстро пришли к обоюдному согласию. На другой же день оная «буржуйка» была приобретена и установлена. При этом, что также важно, были вырезаны отверстия в двух стеклах форточек, не повредив стекла и без излишнего допуска. Мастер делал работу не спеша, добротно, так как еще ничего не поджимало…

Буквально через несколько дней после этого ударили первые морозы и вот тогда-то в городе возник бум с приобретением и установкой этих «спасительниц». И последний штрих к этому: дровишками мы обзавелись в квартирной кладовой, где «хранились» сломанные стулья, этажерки, столы и прочее. Кое-что приносил иногда и я, находя у разрушенных зданий, заборов и т.д..

Это всё технические аспекты маминого предложения, а есть еще и организационно-бытовые. Организация подобным образом условий каждодневного быта трех человек предполагает автоматически (при условии, что это родственники или высококультурные, интеллигентные люди, как профессора) и единое питание. Нельзя было кому–либо одному в условиях голода приобретать съестное только для себя одного и потом пользоваться едой в присутствии других голодных. Исходя из этих предпосылок мама сразу же предложила нашей соседке и организацию единого питания, включая получение, приготовление и раздачу еды. Вот так и случилось, что во всех «фазах» единого процесса питания «главную скрипку» все месяцы нашей блокадной жизни играла мама.

Итак, группируясь втроем около «буржуйки», мы проводили все время (за исключением времени хождения за продуктами, дровами и т.д.) в комнате соседки. Спали же мы в своей комнате, соорудив из двух постелей две берлоги, созданные из одеял, пальто, ковров.

В дальнейшем я упомяну также еще об одном последствии этой маминой инициативы: морально–психологическом эффекте принятия сложных условий блокады на плечи не одного, даже двух, а трех человек …

О пище насущной в условиях блокады

До войны, частенько по воскресеньям, я с родителями посещал кондитерский магазин, в котором мы покупали пирожные: эклеры, трубочки с кремом и др. Они выделялись своими вкусовыми качествами, схожими с продуктами знаменитого магазина «Норд», что «врос» в Невский. Наш же магазин располагался на первом этаже здания, напротив памятника Максима Горького, и все это прилегало к Кировскому проспекту. До 9–го сентября 41–го можно было наблюдать сквозь зеркальные окна (бесплатно, а на большее не имелось денег), как в магазине бойко раскупали пирожные. Но уже после 9–го витрины всех магазинов, в том числе и этого, перестали дразнить глаза и тревожить желудки горожан. Отныне продукты, спички и т.д. можно было приобретать только по продуктовым карточкам.

Однако, по–видимому, многих, таких как я, не насторожили, не «стреножили» ни бомбежки, ни обстрелы, ни карточно-продуктовая «игра».

И все же начало октября запомнилось экзотическим для меня продуктом. В эти дни один из маминых знакомых продал (точнее говоря, отдал почти даром) ей кусок конины, весивший несколько килограммов. Он объяснил маме, что ему конина досталась случайно и он, уже вникнув в складывающуюся ситуацию, решил сотворить доброе дело для доброго человека. Я отнесся к этому неизвестному мне продукту по-пижонски, без всякого энтузиазма: голод еще не был не теткой. Но когда я вкусил на голодный желудок котлеты, приготовленные мамой из этой самой конины, то сразу изменил свое отношение к этому продукту, и не меняю его и поныне.

Ноябрь отложился в памяти холодами, которые донимали всюду, за исключением пяточка около «буржуйки», и постоянным чувством голода. Последнее, памятуя, что даже «волка ноги кормят», заставляло присматриваться ко всему, что могло бы иметь хоть какое-нибудь отношение к пище или топливу для «буржуйки». И вот однажды, роясь в кладовке, я нашел мешочек с какими–то пластинками органического происхождения. После некоторого раздумья отнес находку женщинам для проведения экспертизы. Мама быстро разобралась с пластинками: это были плитки столярного клея. Она заверила нас в том, что вскоре мы будем лакомиться вполне отвечающей блокадным условиям едой. И вот, в наиболее тяжелый период блокады (ноябрь–вторая декада января), наш «обеденный стол» украсило новое блюдо, приготовленное из нового исходного продукта. Мама, как искусный иллюзионист и отменный повар, ухитрялась изготовлять из «топора суп». В результате творческого преобразования исходного материала появлялось что–то вроде застывшего холодца, украшенного лавровым листком, горошком перца. К блюду полагалось немного(!) горчицы. Апофеозом для каждого был маленький поджаренный кусочек хлеба (менее трети от осьмушки, ведь он поджарен).

При активной игре воображения, опьяняясь запахами специй, ты как бы забывал, что это подделка еды. И даже твой желудок на какое–то время поддавался обману. И так каждый из нас троих трижды в день в течение почти трех месяцев вел не совсем честную игру со своим желудком, демпфируя обман тем, что в процессе любых разговоров мы никогда не касались тем, способных вызвать выделение желудочного сока.

Как-то в середине января 42–го, когда «мадам дистрофия», не скрываясь, стала подбираться ко мне, мама стала пытаться как бы невзначай подкладывать мне то лишний (вне нормы) ломтик хлеба и т.п. Однако, не зная тогда фундаментального закона материи, я эмпирически осознал, что если съестного у кого–то (меня) прибудет, то в другом месте (от маминой пайки) столько же убудет. К тому же я понимал, что наши рационы были настолько ничтожно малы, что было бы недопустимо уменьшать его на ломтик–другой; иначе пытаясь поддержать меня, за счет своего жизненного ресурса, можно было бы добиться лишь одного: угаснут оба. В общем, я не поддался на эти уловки и предложил строго чтить законы блокадной дележки продуктов. Вместе с тем, как-то зримо, воочию, вживую, без лишних слов я воспринял расхожую истину: мать ради ребенка готова поступиться своей жизнью. В дальнейшем, к сожалению, уже в условиях запредельных для существования человека я наблюдал (вне нашей триады) подчас совсем иное. Что ж, эти исключения только подтверждают общеизвестную истину.

В память запал эпизод, который хотя и имел отношение к продуктам - пище, для меня же был главным образом свидетельством проявления высоких моральных качеств человека в аномальных условиях жизни.

В предпоследний день 41–го года утром ко мне зашел школьный и закадычный друг Худницкий Евгений Евгеньевич. Он пояснил: вспомнил о том, что в этот день впервые раздался мой писк, нарушивший этим благостное состояние мира и известивший всех, что появился новый человек. Но если В.В. Маяковский в голодную пору нес любимой морковку, то Евгений принес другу немного картошки (с десяток штук, каждая из которых по размерам подобна или чуть больше грецкого ореха) и кулек с рисом (граммов 150). Но настоящий «вес» этого подарка полностью на весах жизни мог бы оценить в те дни только блокадник. Мама изготовила праздничный супец, в котором кроме этих даров нашли свое место всяческие специи и еще что–то. Вот было славно для троих.

И последний здесь аккорд: в конце января увеличили норму выдачи хлеба и вместо 375 граммов мы стали получать 650 в сутки. К тому же хлеб был выпечен уже без добавок и стал походить по вкусу, цвету, запаху и весу на настоящий хлеб.

Ноги – средство к общению в городе в 41–42г.г.

Мама в июле главным образом была занята трудоустройством, а с августа приступила к работе на заводе «Красная заря». Я же, предоставленный самому себе, вместе с другом Х.Е.Е. носился по городу где только было можно и, главное, нельзя: в районах только что подвергнувшихся сентябрьским бомбежкам. Для дальних путешествий традиционные средства передвижения: трамваи, автобусы и конечно же, ноги. С 8–го сентября ситуация стала резко меняться: встали на мертвый якорь и трамваи, и автобусы. Ведь в городе не оказалось никаких источников электроэнергии: электросвязь с Волховской и Свирской ГЭС была нарушена, а угля или каких–либо других видов топлива в городе не было. Естественно, что остановились практически все производства города, в том числе и завод «Красная заря». И мама оказалась вновь вне завода – в роли домоуправительницы.

Долго мы не получали известий от Ани – самой близкой подруги мамы. Ее муж – старый приятель отца, был на фронте. И вот как–то я и мама отправились в «дальнюю» дорогу к Ане. Путь был пешечком не близок – куда–то на Старо–Невский. Я бы не смог точно запомнить, какой это был день, если бы не обстоятельства, связанные с этим и предыдущим днем.

Как–то, когда прошло уже много лет, читая о действиях ПВО Ленинграда в 41–м году, я натолкнулся на упоминание о том, что в сентябре одна из самых массированных бомбардировок была 19 сентября. Вот события этого дня я запомнил достаточно крепко. В этот день я в первый (и последний) раз увидел, как ведут прицельную бомбежку. Бомбардировка проводилась при двухэшелонном построении самолетов: верхний (на высоте 4-5 км) и нижний (на высоте 2-3 км). Самолеты нижнего эшелона, подойдя к цели, переходили в пике и, сбросив бомбы, резко взмывали вверх, выходя из него под углом не менее 45 градусов (сие, если не ошибаюсь, именуется кабрированием). Все это происходило сравнительно недалеко от нашего дома (2–2,5 км) и если смотреть из окна ванной, в правом квадранте. Это зрелище я наблюдал, лежа на подоконнике, и был так захвачен им, что мне и в голову не пришло, какие последствия могут иметь эти бомбежки для меня лично. А одно из них было обязано тому, что город стоял не на обычном грунте, тем более какой–нибудь скальной подушке, а на болоте. А посему и радиус действия ударной волны, проявляемой, в частности, в форме вибрации почвы был очень значительный. И несмотря на то, что бомбы падали в 2–3 километрах от нашего дома, наш массивный дом колебался. Я же, засмотревшись на самолеты, на взрывы бомб, не обращал никакого внимания на эти колебания, потихоньку все более и более вылезал из окна, пока не увидел под собой пустоту. Я даже не успел испугаться (это было уже потом), но на мое счастье в эту минуту в ванну зашел сосед Гаврилов. Он, схватив меня ноги, вернул на твердь, заявив при этом: «Не с глузду ль ты съехив, ведь вылетев из окна, как птица не полетишь?».

Это было 19 сентября, а на другой день мы отправились к Ане. Путь к ней только в один конец занимал не менее часа. Ее дом, как и наш, имел колодец, попасть внутрь которого можно было только пройдя арку. Эта арка прикрывалась массивной железной решеткой с «врезанной» в нее калиткой.

Когда мы подошли к дому, то не увидели уже привычную для глаза решетку. Зато узрели посредине улицы немного сдвинутую от арочного входа воронку от разрыва бомбы с тротиловым эквивалентом в несколько сотен килограммов. Очевидцы поведали нам, что же случилось 19 сентября. Группа жильцов, среди которых была и Анна, не захотели пережидать бомбежку в душном бомбоубежище. Они посчитали что, находясь под защитой массивной арки, им и «сам черт не будет страшен». За эти две недели бомбежек люди еще не прониклись истиной: война не прощает легкомыслия – за это расплачиваются жизнью. Взрывная волна разорвавшейся бомбы ударила со страшной силой по решетке, которая буквально размазала всех, стоящих за ней, по стене арки. От Ани, как сказала ее соседка по квартире, можно было идентифицировать только маленький кусочек ее платья. Так погибла Аня – добрая и красивая женщина, хорошая подруга – первая в длинном списке наших блокадных потерь среди родных и близких.

Прошла первая половина октября. После жаркого лета и осеннего «бабьего лета» ударили морозы. Долгие хождения по улицам при обжигающем холодном ветре на пустой желудок и отсутствии перспектив становились все более обременительными. Вместе с тем, начиная с ноября, смерть все чаще и чаще выискивала свои жертвы среди блокадников. В условиях, когда не работала телефонная и телеграфная связь, почта, а смерть выкашивала уже сотнями и тысячами людей, естественно возникали обоснованные опасения за жизнь родных и близких, проживающих далеко от нашего дома и о жизни которых ничего было не известно. Живы ли они, может, им нужна какая–либо помощь? Сидя дома, эти опасения не развеешь. Следовательно, наряду с такими последствиями блокады, как голод, холод и мрак, добавилась еще одна: отсутствие нужных сведений, то есть информационная неопределенность (та же блокада – только моральная). Выход был только один: нет технических средств передвижения, но еще рано «списывать в расход» ноги. Значит нужно, пока еще есть ресурсы, отклеиваться от нагретого места у горячей «буржуйки» – и на чистый воздух (в городе заводы практически не работали), хотя он и возбуждал здоровый аппетит, ублажить который не представлялось возможным. Итак, несмотря ни на что, мы стали прокладывать тропы по известным нам адресам, пытаясь хоть как-то разорвать кольцо неопределенности и наладить общение в замерзающем городе. Пока еще морозы не были столь свирепыми (от 30 градусов мороза и ниже) и удавалось управлять ногами, мы навестили многих. Так, в частности, несколько раз мы побывали на Выборгской стороне у родственников мамы: ее отца, приемной матери, двух ее сводных сестер. В середине ноября они были живы, но к январю все они погибли, за исключением Большой Людмилы.

В первых числах декабря мы направились в район, примыкающий к Невскому проспекту. Дошли до середины Кировского моста. Внизу – Нева, закованная в ледяные путы, мост и его сооружения в инее, на солнце льдинки мерцают как драгоценности. Вдоль Невы знакомые здания, вдали высится Исаакий … Тишина, как будто все вымело. Холод, ощущаемый как будто зримо. Красиво, но беспощадно сурово. И вдруг разрыв снаряда – попадание в дом, расположенный от нас метров за 800. И тут же второй снаряд. Он ударил посредине реки, метрах в 200 от моста. Бесшумно вырос серебристый конус, сооруженный из льда взрывом снаряда. Установилось какое–то замороженное и оцепенелое состояние и шевельнулась мысль: «Было бы неинтеллектуально падать с моста в холодную воду». Б–р–р–р. Мама же не повела и глазом, и мы неторопливо продолжали двигаться вперед. Быстрее идти уже не могли. Нам повезло – обстрел прекратился.

С каждой последующей неделей ходить становилось все опаснее. Иссякали силы, свирепели морозы, дорожки становились все более труднопроходимыми. Идти можно было, в основном, по узеньким тропинкам, проложенным ранее в сугробах снега. Во многих местах эти тропки покрывались наледью с нечистотами, выбрасываемыми из квартир ближайших домов. Все чаще стали попадаться вмерзшие в лед и засыпанные снегом трупы горожан. Угнетало состояние своей беспомощности, исключающее возможность оказание помощи другим.

Особенно запомнились два случая. Рядом с нашим домом, у входа в кинотеатр Дома Культуры Промкооперации, упал красноармеец тыловой службы. Он был так истощен, что, схватив зубами поданный ему сухарик, затих, как будто израсходовав все свои жизненные силы в этом последнем движении. Я ощутил тогда масштаб и размеры голода. Если уж от голода гибнут бойцы? И второй. Пешеход шел как пьяный и, наконец, медленно завалился в снег. Из проходивших мимо только один подошел к нему и протянул руку, пытаясь его поднять. Но упавший руку в ответ не протянул и, чуть–чуть покачав головой, сказал: «Не надо, бесполезно». Мама потом пояснила: помочь уже ничем было нельзя. К тому же, если подошедший сам очень ослаб, то на снегу остались бы вместо одного уже два трупа.

В декабре морозы достигли 30 (и ниже) градусов. Я не видел на улицах ни одного человека, который не был бы обморожен, даже предохраняясь от мороза.

В связи с этим напомню, что ленинградские морозы при повышенной влажности (что характерно для этого района) переносятся значительно тяжелее, нежели в более сухом климате, например, в Сибири. Так воздействие блокадных 37 градусов мороза при влажности тех дней, впрочем, типичной для города, соответствовало бы влиянию на человека холода в 50 градусов в районах с нормальной влажностью. В общем, складывались условия, не способствующие значительному удалению от дома, так как можно было и не вернуться обратно.

По этим и другим причинам наши длительные передвижения по городу практически прекратились с начала января 42–го и ограничивались необходимыми: «отовариванием» хлебных карточек, рабочие контакты с «Красной зарей».

Если мыслишь, значит существуешь, а если существуешь, мысля, значит надеешься…

Даже изложенное «пунктиром» выше позволяет представить, в каких исключительно сложных условиях оказалась каждая семья и любой человек в блокаде. Для сохранения стойкости человека важнейшее значение приобретало его морально–волевое и психологическое состояние. Без радио, телефона, газет, писем и прочих источников информации, без коллективов предприятий (неработающих), поддержание и сохранение этой стойкости могло быть связано только с семьей. Наша мама и создала все предпосылки для этого, соединив трех человек в небольшой коллектив для совместного преодоления трудностей и взаимной поддержки. Получился как бы сплав природной смекалки и жизненного опыта мамы, научно–профессионального опыта профессора и моего мальчишеского задора и уверенности в своем понимании всех и вся на базе отсутствия каких–либо знаний и какого–либо опыта. Но зато здесь не было места унынию, неуверенности в своих возможностях или в нашей окончательной Победе. Не было места слезам и соплям …. Сооруженная мамой плошка позволяла часами проводить за чтением книг у «буржуйки». В наше время многочисленные «аналитики», историки и т.п. дружно отмечают, что в блокаду люди буквально захлебывались чтением классиков, поэтов, историков. Они, по–видимому, не могли поставить себя на место блокадников. А ничего удивительного в «запойном» чтении нет. Нормальному человеку (испытывающему ежечасно, каждодневно, повышенные стрессовые нагрузки и постоянное ощущение голода, холода, опасности при обстрелах и т.п.) для того, чтобы предотвратить опасную трансформацию своей психики и форм жизнедеятельности, необходимы были эффективные средства, отвлекающие его на время от суровой действительности и стимулирующие поддержание на достойном уровне его мужества и стойкости. Таким средством и являлись книги. Конечно, тогда я так не думал, но необходимость прикасаться к источнику знаний и идеологического воспитания – книгам, как к пище, ощущал и чем–то там осознавал. Я не читал в те месяцы классиков. Я грыз Ж.Верна, Ф.Купера, А.Гайдара … Последней книгой, которую я прочитал в блокаде, был роман А.Дюма «Граф Монте–Кристо». Наши посиделки и чтения обычно завершались между 10–11 часами вечера.

Полагаю, что своими разглагольствованиями в перерывах, когда не читал, я весьма потешал нашего профессора, эту мудрую женщину, слушавшую мои сентенции о том, в чем я ничего не понимал, но зато произносимые с задором и ничем не обоснованной уверенностью. Мне все прощалось. Все перекрывал сплав малознающей юности и мудрой старости.

Дистрофию не обмануть

С 13–го ноября 41–го рабочим и иждивенцам (таким как я) была урезана норма выдачи хлеба. С 20–го ноября, после очередного уменьшения, суточная нормовыдача на двоих измерялась 375 граммами. Такое резкое (на одну треть) сокращение не могло не сказаться на истощенных, ослабленных людях. Наступил обвальный голод. Старуха с косой взялась за работу, и скончавшихся от голода в месяц можно было исчислять сотнями тысяч. Точные цифры этих жертв, как полагаю, не будут когда–либо известны: такое было время и такие были условия.

О масштабах происходящих событий каждый блокадник мог составить собственное, субъективное представление. Этого можно было добиться, сопоставляя, в частности, то, что привлекало внимание на улицах города ранее, с тем, что видел там же в последующие месяцы блокадного бытия. Уже в конце октября можно было изредка встретить на улице горожанина, который покачивался из–за слабости от недоедания так, будто он невзначай «перебрал». А уже через месяц можно было, если не повезет, повстречаться с покойником, которого на салазках (как бурлаки) тащили на кладбище близкие ему люди. В конце ноября уже ничего необычного не было в том, чтобы увидеть лежащего на улице мертвеца. Декабрь: зима входила в свои права и теперь частота возможных встреч с покойниками зависела от длины пройденного тобой пути и от того, шел ли ты по проспекту или же передвигался по «занюханной» боковой улочке. Трупы выносили из жилых домов, сбрасывали из окон нижних этажей, складывали в нежилых помещениях. Важнейшим для каждого было его собственное самоощущение, которое, к сожалению, не могло быть объективным. Истощенный организм долго голодающего человека жил, по–сути, за счет собственной энергомассы. Это неизбежно подводило человека к предельному состоянию организма, который долее всего сберегал нервные клетки мозга. Поэтому человек мог осознать, что с ним в общем происходит, отметить изменения в своем организме: нарастающую слабость, постепенное угасание всяческих желаний … Но никто, включая врачей, не мог в тот период (возможно и ныне) точно оценить, насколько близко человек подошел (или даже переступил) к той черте, за которой истощение организма становится смертельно опасным. О том, как сложно было понять реальное состояние истощенного человека, свидетельствует, в частности, случай с маленькой девочкой – последней оставшейся в живых из большой семьи Савичевых. Ее, несмотря на все усилия врачей, не удалось спасти. А смерть наступила через три месяца после того, как ребенка вывезли из блокадного Ленинграда на Большую Землю.

Как и все, спасаясь от холода, который настигал нас повсюду, за исключением небольшого пространства около печурки, мы надевали на себя теплое бельё, свитер, куртки, ещё что–то. По внешнему виду такой «куклы» трудно было судить, насколько человека деформировала дистрофия. Как–то, в конце декабря, проводя под «нажимом» мамы смену нижнего белья и обмывая своё небогатырское тело теплой водичкой, я случайно мазнул взглядом по своему животику, и мне показалось, что сквозь кожу я вижу сочленения позвоночника. Что ж, зрелище было не для слабонервных и я не нагружал больше свои нервные клетки подобными впечатлениями. Спустя многие годы я узнал, что скелет как–бы выползает наружу, пропадают мышцы и икры ног. Но бывает, что болезнь проявляется и по-иному: человек опухает, его ноги становятся как тумбы, отвисают щеки, заплывают глаза. К третьей декаде января мне показалось, что процесс моего истощения, вроде бы, завершился, и, вместе с тем, я медленно–медленно стал наливаться полнотой. Это заметила мама, ей не понравились также и мои глаза. Не раздумывая долго, она попросила нашего профессора взглянуть профессиональным оком на мои мощи. Педиатр внимательно меня осмотрела и, подумав, изрекла свой вердикт: «В запасе у Вас имеется не более 8–12 суток, и если за это время ничего не изменится, то вторая моя консультация вряд ли уже понадобится».

Нам стало известно, что с 22–го января 42–го началась массовая эвакуация блокадников на Большую Землю. Она проводилась по предприятиям и учреждениям в каждом районе под общим руководством районных эвакуационных комиссий. На другой же день мама отправилась на Выборгскую сторону на свой завод «Красная Заря». Маму и меня включили в список эвакуантов завода. В конце января мама получила эвакоудостоверения и посадочные талоны на поезд, отправляемый с Финляндского вокзала 5 февраля в 9 часов утра.



Блокадные объятия не ослабевают первые недели и на Большой Земле

О процессе эвакуации здесь показано фрагментарно, в форме нескольких кадров, характеризующих запомнившиеся мне события.

Утром 5 февраля 42–го года поезд с эвакуантами, в вагонах которого разместилась и наша группа, отошел от Финляндского вокзала. Но не прошло и полутора часов в движении, как поезд внезапно остановился: от него отцепили паровоз и угнали куда–то в неизвестном (для нас) направлении. Проходил час за часом, а непредвиденной остановке не виделось конца. У большинства пассажиров не было с собой никаких продуктов (где их возьмёшь в городе?) и что не менее важно, воды. Пошли вторые сутки, как мы «загорали», а во рту не было и маковой росинки. Незаметно, но неумолимо, темнело; наше будущее оставалось всё таким же неопределенным, одно связывало с жизнью – тепло, излучаемое печуркой. И тут у меня начались сильные рези в желудке, и я при ясном, как мне казалось, сознании молча повалился на пол вагона, корчась от боли. Мама, без слов оценив обстановку, обменяла одну из пачек махорки (единственная наша валюта) на лепешку у какого–то пассажира. И как только я немного полакомился ею, запив водой, боли прекратились. А тем временем в вагонах объявилась инициативная группа людей, осознавших, что если эта «остановка» продлится еще на сутки, то тогда поезд можно будет отправлять не к Ладожскому озеру, а на кладбище. И нам повезло. Недалеко от нашей стоянки стоял бронепоезд. Наша группа договорилась с машинистом паровоза, что он за чемоданчик с деньгами и махорки «доставит» нас до озера. Но надо торопиться. И в вагонах быстро прошел «добровольный» сбор «злата и наркотиков». Мама возглавила процесс в нашем вагоне, положив на «алтарь жизни» последнюю пачку махорки. После вручения машинисту ласкающего его взор чемоданчика уже через 20 минут мы прибыли на берег Ладоги.

Ладогу преодолевали в открытой грузовой машине, на ней я и мама оказались на разных скамейках. Ехали не так чтобы быстро: километров 30–35 в час. Мороз был градусов 15–18. холодный воздух обжигал лицо. На первых километрах пути вдоль трассы движения попадались снежные холмики – последний приют тех блокадников, которые отправились на Большую Землю пешком. Женщина, которая сидела рядом, видя, что моя экипировка не защищает лицо от ветра, притянула меня к себе и закрыла мою голову своей теплой накидкой, что предотвратило обморожение. Поэтому за тем, что происходило во время движения, я мог наблюдать только урывками. Как–то подняв голову, я увидел, что девочке, сидящей на скамейке у заднего борта машины (лет одиннадцати) с красив